Главная

Архив

Тематические разделы
Музыка в Израиле
Классическая музыка
Современная музыка
Исполнительское искусство
Музыкальная педагогика
Литературные приложения

Оркестры, ансамбли, музыкальные театры

Афиша

Наши авторы

 Партнёры

Реклама

Контакты

 

Публикуется впервые

ЛЕОПОЛЬД АУЭР И ЕГО СЕМЬЯ В ВОСПОМИНАНИЯХ И ПИСЬМАХ

Марина Акимова

      В 2008 году исполняется 140 лет с того дня, как Леопольд Ауэр начал преподавать в Петербургской консерватории. За всё то время, пока скрипичный мир существует без него, его имя успело превратиться в символ, некий миф об абсолютном педагоге, как Паганини – об абсолютном скрипаче. Никто сейчас уже на самом деле не знает, что же именно он делал со своими учениками. Случается слышать, что это был просто ловкий менеджер, который помогал организовывать концертную жизнь уже состоявшимся музыкантам.

      Но с этим мнением можно поспорить словами Яши Хейфеца, который боготворил его до самой своей смерти: "Профессор Ауэр был необыкновенным, несравненным учителем. Не думаю, чтобы кто-либо в мире мог к нему хотя бы приблизиться. Не спрашивайте, как он преподавал: я не знаю, как рассказать об этом, ибо с каждым учеником он занимался совершенно иначе. Возможно, именно поэтому он и был таким великим учителем. <...> Полчаса с Ауэром – это всегда было для меня огромным эмоциональным и интеллектуальным стимулом. Он обладал замечательным умом, замечательным чувством юмора, замечательной нервной системой, замечательным магнетизмом. Вы видите – всё в нем замечательно".

      Единственная книга, написанная об Ауэре на русском языке, вышла в 1962 году, к столетию Петербургской консерватории. Ее автор, Л. А. Раабен, проделал огромную работу в архивах и библиотеках, встречался с людьми, лично его знавшими – тогда они были еще живы, в том числе и его непосредственные ученики и его дочери, две из четырех. Книга касается всевозможных сторон его жизни, подробно изложена биография, педагогические взгляды и методы (насколько это можно было восстановить через тридцать лет после его смерти и насколько это вообще возможно, потому что вспоминающие ученики, похоже, подобно Хейфецу, становились в тупик при попытке что-то сформулировать… но каков Хейфец! «не спрашивайте, как он преподавал: я не знаю, как рассказать об этом» – поэт, да и только). Не забыты подробности многообразной музыкальной деятельности, особенности сделанных Ауэром транскрипций и редакций скрипичных произведений. Собственно, личность его из этой книги видна меньше, о его семье всего несколько слов, а ведь это тоже интереснейшая история –  история врастания инородного тела, музыканта-иностранца, да еще и еврея (тут уж не знаешь, что «хуже») в русскую аристократическую среду.

      Попробуем по мере сил восполнить этот пробел. Предполагая, что большинству читателей в общих чертах известно основное: что Ауэр ещё в молодости был приглашён лично Рубинштейном  в Петербургскую консерваторию, проработал там 49 лет и создал так называемую русскую скрипичную школу, получившую ещё при его жизни мировую известность.

      Когда 23-летний скрипач прибыл в 1868 году в Петербург, он был лёгок, одинок и свободен, как птица. За плечами у него уже были кое-какие достижения, но честолюбие просило большего. Он сознавал, что карьера его только начинается. Как, должно быть, сознавал и то, что лучшего места для начала карьеры едва ли можно было желать. Сразу же по приезде, только что сойдя с поезда (чтобы усесться на извозчика, «столь же грязного снаружи, сколь и пыльного внутри»), едва ли не на следующий же день – с корабля на бал – Ауэр оказался в эпицентре напряженной музыкальной жизни огромной и многообещающей страны.

      Возможности, которые перед ним простирались, были поистине безграничны. На извозчиков вместе с их колясками сомнительной чистоты, должно быть, он скоро приучился не обращать внимания, и не только на извозчиков: петербургская сырость, чисто русские затруднения в быту, дурной воздух (в городе тогда не было канализации) – всё это должно было действовать на нервы впечатлительному человеку, но Ауэр знал против этого рецепт, который много лет спустя изложил в письме к своим дочерям: «Только работа способна сделать  для вас выносимым и самый ужасный климат и всё остальное». Ему было не до житейских мелочей, музыкальная жизнь била ключом, а он настолько был предан музыке и любил ею заниматься, что всё остальное едва замечал, как побочное и неважное.

      Через какой-нибудь год – он уже везде: играет соло, играет в квартете, вовсю преподает, взяв на себя «нагрузку» вечно отсутствующего гастролера Венявского, ведет активную светскую жизнь. О «магнетизме» нам уже сказал Хейфец, но он помнит Ауэра в старости, а тогда, в двадцать с чем-то лет, похоже, этот магнетизм выражался у него в чисто человеческом обаянии, во-первых, и в специфическом умении, свойственном всем «везунчикам»: безошибочно оказываться в нужном месте в нужное время. Он был подвижным, живым, смешливым. Остроумным собеседником (чуть ли не всех европейских языках), гурманом, щеголем, и глаза у него, как позже напишет одна писательница, были «с поволокой». Таким он и предстает с тогдашней фотографии: энергичный профиль, большая и даже на вид холеная, мягкая борода и эти замечательные глаза, упоминания о которых тоже ни один мемуарист не может избегнуть: огромные, «выпуклые как яблоко», «точно политые маслом».

      Стоит напомнить, что музыка в то время была делом и способом времяпреповождения в каком-то смысле сословным. Покровительницей РМО была Великая княгиня, музыканты то и дело «вращались в кругах», а тогдашний директор консерватории Михаил Азанчевский происходил из богатой дворянской семьи. Директором он, впрочем пробыл недолго, всего пять лет: дала о себе знать традиционная для их семьи болезнь, туберкулез, и ему пришлось уехать в Швейцарию, а потом во Францию, в Ниццу; там он вскоре умер, едва дожив до сорока. Именно в его кругу, у него в гостях, Ауэр познакомился со своей будущей женой.

      Чахоткой страдала и сестра Азанчевского, которая была замужем за лейб-медиком Евгением Венцеславовичем Пеликаном. Евгений Венцеславович – тоже заметная фигура, упоминания о нем можно встретить у Лескова. Под конец жизни он дослужился до директора департамента. Их дочь Надежда (будущая жена Ауэра) вспоминает, как, вернувшись в Петербург к отцу в тринадцатилетнем возрасте, она была поражена тем, как выходят из отцовского кабинета после аудиенции его подчиненные: кланяясь и задом.

      Это было для нее одной из русских странностей... Практически всю свою маленькую жизнь она до этого прожила за границей. Ее мать, жена лейб-медика Пеликана, едва успев родить одну за другой трех дочерей, начала чувствовать себя плохо. Она бросилась в спасительную Швейцарию, где начала кочевать из лечебницы в лечебницу. Во всяком случае, именно такую причину бегства матери из Петербурга и собственного заграничного детства приводит дочь в мемуарах, написанных на склоне лет. Своим подругам, за тридцать лет до мемуаров, она это описывает несколько по-другому, но об этом позже… Девочки выросли иностранками, по-русски говорили неохотно. Надежда Евгеньевна всю жизнь потом будет предпочитать писать письма даже русским подругам – на французском языке.

      Итак, когда Наде было около тринадцати лет, доктора решили, что мать достаточно окрепла, чтобы вернуться в Петербург. Очень скоро окажется, что это было ошибкой: чахотка всё-таки настигла ее, через два года она скончалась, оставив дочерей сиротами.

      Стоит только представить себе жизнь Нади! В полузнакомой стране, с полузнакомым языком, без матери, с отцом, который был добрым и любящим, но к тому времени уже почти глухим... Неудивительно, что главное, что она должна была знать о жизни, это то, что одиночество – реальность, и горькая. На лето девочек отправляли к тетке в имение, где тетка, чтобы занять племянниц и заодно воспитать в них благочестие, заставляла часами читать вслух русскую псалтирь и труды Хомякова, пока сама занималась вышиванием. Насколько можно судить из воспоминаний Надежды Евгеньевны, она в отрочестве и раннем девичестве была «чудачкой». Никто из знакомых молодых людей ей не нравился, ни в Петербурге, ни из соседей у тетки в имении – не нравились ни их занятия, ни разговоры, большей частью о деньгах. Надин такие разговоры будет ненавидеть всю жизнь, и не только из презрения к меркантильному, но и по личным причинам: денежный вопрос будет её слабым местом, она так и не научится с деньгами обращаться и всегда будет в отчаянном положении, особенно после того, как её отношения с Ауэром дадут трещину).

      Ауэра она в первый раз увидела практически сразу же после того, как он приехал в Россию. Ведь они оба появились в Петербурге одновременно, в 1868 году. Азанчевский везет племянниц на концерт, где будет играть только что ангажированный Рубинштейном скрипач. По пути, еще в карете, oncle Mischa рассказывает девочкам его историю. Венгерский еврей, сын бедных родителей, он сызмальства должен был помогать им вырастить, обеспечить приданым и выдать замуж пятерых своих сестер, которые все были старше него. Он ученик Иоахима и известен в Германии и Лондоне. «Это большой артист», – заканчивает дядя Миша.

      Девочка Надя слушает его, буквально открыв рот. «Этот тип героя», напишет она потом, был ей доселе неизвестен, ни в жизни, ни из книг...

      Итак, еще даже прежде, чем она, тринадцатилетняя, увидела Ауэра, романтический образ уже был создан. То, что именно такой образ показался ей романтическим, делает, надо сказать, честь ее уму и вкусу... Свои воспоминания о муже она писала в глубокой старости, уже после его смерти, и не дописала – они обрываются на самом интересном месте. Это напечатанный на машинке текст на французском, примерно тридцать страниц. Можно себе представить: в сталинской Москве, в 30-м году, совершенно глухая, немощная и сама уже почти умирающая старуха диктует дочери, преподавательнице музыкального техникума, французские мемуары об Ауэре... В 1922, несмотря на то, что они двадцать лет уже как были в фактическом разводе, он все-таки сумел выцарапать ее из совдепии, она поселилась в своей любимой Италии, во Флоренции. Незадолго до его смерти (1930) она вернулась в к дочерям в Россию (1929).  Из Флоренции. В тогдашнюю Москву.

      Скорее всего, она это сделала, потому что уже так постарела, что нуждалась в уходе. И сделала вовремя. Если бы она осталась за границей, то содержать её после смерти  Ауэра было бы некому – Ауэр не оставил после себя денег. Настолько не оставил, что уже довольно скоро вдова (его вторая жена) в Америке очутилась буквально без гроша. В 1934 она продала коллекционерам Lyon&Healy ауэровского Страдивари. Но этих денег, видно, хватило ненадолго, раз уже в 1936 друзья затеяли между собой сбор средств для нее. Среди этих друзей был Рахманинов (собственно, об этом и известно из его опубликованных писем). Собрано было около тысячи долларов, а это совсем неплохо по тем временам. Скрипка хранилась у коллекционеров двадцать лет, пока её не купил некто David Davis. К слову – другой ауэровский страдивариус, с которым Лев Семенович расстался ещё в 1895, сейчас принадлежит обществу Страдивари в Чикаго, и играет на нём израильский скрипач Вадим Глузман.

      В своих воспоминаниях Надежда Евгеньевна пишет, конечно, о том, как в первый раз в жизни услышала играющего Ауэра, тогда, в тринадцать лет. Видно, что она старается описать это так, чтобы произвести как можно более сильное впечатление. Но одновременно заметно и то, что, собственно, она мало что понимала в скрипичной игре. Впечатления ее – это сплошные ахи да охи и наивный перевод музыки в слова: "скрипка как будто спросила"... "виолончель как будто ответила"... "прозрачный ясный звук витал в воздухе"... И если учесть, что писалось это не в тринадцать лет, а в семьдесят, то похоже, что за все четверть века, проведенные бок о бок с одним из лучших скрипачей своего времени, она так и не разобралась ни в чем. Нет, она, конечно, уважала в нем знаменитость и любила «угощать» им своих многочисленных друзей... но и только, похоже.

      Воспоминания обрываются на том моменте, когда они были наконец представлены друг другу (ей было уже шестнадцать), но потом она практически всю жизнь, около тридцати лет, переписывалась со своей подругой, Рашелью Хин-Гольдовской, и всё, что, собственно, сейчас можно сказать о «личной жизни» великого скрипача, известно из этих писем. Ауэр-музыкант занимает там на удивление мало места. Всё то, что нас сейчас так привлекает – вся эта ауэровская слава – из писем не видно вообще. Ну разве что иногда мелькнет упоминание о том, что муж уехал в очередное турне, и то в связи с тем, что можно по этому поводу предпринять.

      Угадывается вопрос, как может быть, чтобы Ауэр при всем своем преуспевании как первого педагога своего времени, мировой знаменитости, не обеспечил финансового благополучия своих близких. Дело в том, что он и в этом смысле был вполне преуспевающим до понятно какого года... Когда тебе уже семьдесят три (а именно столько ему было в 1918), в незнакомой стране не так-то легко начинать новую жизнь, особенно когда выходишь на берег с парохода ни с чем, кроме чемодана в одной руке и скрипки в другой. Мировая слава тут пришлась очень кстати, в учениках у него не было недостатка, но сил уже оставалось не так много, и, кроме того, от него зависели материально обе жены и еще внук Миша, оставшийся в 18-м году круглым сиротой. «Здесь нет пенсий», – с ужасом напишет Ауэр в 1922 дочери Глазунова в Петроград.

      Но вернемся к нашему началу. К шестнадцати годам девушки уже считались достаточно взрослыми, чтобы «выезжать». До этого они были прилежными посетительницами консерваторских и других концертов, а теперь CТАЛИ «барышнями». По настоянию Азанчевского они начинают посещать его собственные музыкальные вечера «в тесном кругу». И так счастливо получилось, что на первом же из них, едва-едва появившись в свете, они «имели честь» быть представленными Ауэру. Но до этого, еще до того, как они познакомились, было еще кое-что: портрет. Зайдя как-то на утренней прогулке в музыкальный магазин, Надя стала перебирать cartes postales и неожиданно увидела у себя в руках «красивую фотографию Ауэра». «Эта фотография стала моей спутницей на годы вперед»... Ее конфидентка, сестра Зоя, этого увлечения не понимала: "Для меня он музыкант только на сцене, а в гостиной – он еврей."

      Уже очень скоро, впрочем, обнаружится, что папиному здравомыслию тоже есть пределы: генерал Пеликан был встревожен, когда стало ясно, что дочь всерьез влюблена в «скрипача». Он предложил ей пожить некоторое время в Москве у родственников, чтобы проверить свои чувства. «Но Москва не помогла, и Надежда Евгеньевна из родовитой дворянки сделалась мадам Ауэр», – запишет подруга-писательница у себя в дневнике, куда будет скрупулезно заносить все свои задушевные с Надин беседы.

      А в тот, самый первый день их знакомства, когда Азанчевский подвел их с Зоей к Ауэру и сказал ему: «вот сестры Пеликан, твои поклонницы, которые бывают на всех твоих концертах и квартетах, они счастливы с тобой познакомиться» – вся кровь бросилась Наде в голову, она онемела от смущения, но, к счастью, рядом были Зоя и англичанка-компаньонка, «и я предоставила им отвечать вместо меня». Всё дальнейшее, несмотря на пятьдесят прошедших лет, описано подробнейшим образом. Ауэр, Зоя и англичанка удаляются в буфет, а Надю ловит хозяйка, Анна Ивановна, и усаживает беседовать с пианисткой Малоземовой, которая скучает в одиночестве в обширной музыкальной гостиной, в ожидании, пока все съедутся. Там полумрак, еще не зажигали свеч, только стоят наготове канделябры, огромный Стейнвей пока закрыт, и расставлены стулья для квартета.

      Малоземова: «Если приедет Лешетицкий, я не буду играть».

      Надя: «Почему?»

      М: "Вы, должно быть, недавно в Петербурге, если не знаете, что Лешетицкий – это заклятый враг Рубинштейна. А враги Рубинштейна – и мои враги тоже. Все наши, и ученики в том числе, чувствуют так же как я: было бы непростительной неблагодарностью иметь у себя бога и не обожать его – это невозможно! Ах! Вы его не знаете, он сейчас на гастролях, но когда он вернется и вы его услышите, и может быть, даже познакомитесь, вы увидите что это невозможно – не обожать его».

      Н: «Его или его музыку?»

      М. смеется. «И его, и его музыку».

      Надя приободрена ее дружеским тоном и рискует: «Он еще более экстраординарен, чем Ауэр?»

      Малоземова "разразилась таким смехом, что вся покраснела и зубы у нее застучали как кастаньеты" (Так написано в мемуарах. Надежда Евгеньевна, скорее всего, будучи художественной натурой, любила преувеличить).

      В этот момент, когда Малоземова смеется таким странным способом, Надя замечает самого Ауэра, который как раз к ним направляется. «Ауэр, Ауэр, Ауэрини, – кричит Малоземова, – идите сюда! Я вас представлю очаровательной девушке, которая меня вполне серьезно спрашивает, является ли Рубинштейн, которого она не знает, более экстраординарным, чем вы? Хахаха, какой вы сердцеед (coeur-mangeur), какой победитель!» Ауэр тоже смеется своим «радостным, открытым, шумным» смехом, а потом серьезнеет и, обращаясь к Наде, говорит: «Знайте, мадемуазель Надин, Рубинштейн – это гений, настоящий, чистый (pur) гений. В то время как ваш покорный слуга, Леопольд Ауэр, всего лишь хороший raccleur de violon (скребок по скрипке). Вот и вся разница». «Ах, перестаньте, – говорит Малоземова, – ведь всем известно, что Вы – скрипач первого ранга (du premier choix)». «Довольно, довольно, Софка, замолчите», – прерывает ее Ауэр. «Я послан мисс Эллен, чтобы найти Надин и привести ее в буфет на чашку чаю. Идемте с нами, Софка, вам полезно будет узнать, как себя вести». (Мисс Эллен – в прошлом хозяйка пансиона для девочек в Париже, она приехала в Россию, когда пансион разорился из-за франко-прусской войны). «Ах вы скромник, – ахает Малоземова, – вы уже знакомы и с Надин и с мисс Эллен?» «Так же как и с мадемуазель Зоей, уже целых полчаса», – смеется Ауэр.

      Отношение Надежды Евгеньевны к Ауэру несколько раз претерпело на протяжении ее жизни любопытные кульбиты. От страстной влюбленности в юности – до откровенной неприязни через двадцать пять лет, когда она просто не хотела его видеть (это и привело в конце концов к тому, что они разъехались), и потом, к старости, появилось у нее, кажется, ощущение значительности происшедшего, прошлое окрасилось в нежные цвета – она, можно сказать, опять его полюбила. Особенно после того (увы), как он умер.

      Пожалуй, стоит об этом помнить, когда читаешь ее мемуары. Без сомнения, она в чем-то идеализирует. Но стоит помнить и о том, что есть вещи, которые человек, особенно женщина, не забывает никогда. Можно не сомневаться, что свои первые разговоры с Ауэром она приводит со стенографической точностью. А эти разговоры далеко не лишены интереса для нас теперешних.

      Вот он приходит в первый раз к ним домой. А дом у них новый, снятый только в этом сезоне, особняк на берегу Невы, с роскошной лестницей восемнадцатого века, с нарядными комнатами, обитыми ткано-цветущим штофом (не преминёт она упомянуть). Вечер, гости еще не съехались, и они уединяются на балконе. Прислуга приносит лампу... Ауэр смотрит на Неву: «Какая она просторная и печальная, – говорит он. – Наш Дунай тоже большая река, но он такой кипящий жизнью, такой дружелюбный по сравнению с этим холодом и этой суровостью». «Вы скучаете по родине?» – спрашивает Надин. «Родина! – восклицает он. – Родина музыканта – это l'Universe. Это страна, где нужен его талант и его работа. За свою жизнь я уже успел узнать много родин». Он отворачивается от реки и видит в комнате фортепиано. «О! И какая же из двух сестер учится?» «Зоя. У меня нет таланта, а Зоя серьезно занимается с учителем». «Но это такая драгоценная редкость для музыканта встретить девушку, которая не музицирует! To have no little music after dinner, to have no little singing after tea! Ах, если бы вы могли понять мучения музыканта, приговоренного терпеть творчество "любителей", вы бы меня пожалели. В Англии я очень от этого страдал».

      Через некоторое время они сидят и беседуют, только их уже не двое, а трое – к ним присоединилась сестра. Напомним, тогда считалось неприличным, чтобы девушка оставалась наедине с молодым человеком – даже среди бела дня на балконе. После того, кстати, как Ауэр сказал, что очень страдал от аматёров в Англии, рядом тут же появилась откуда ни возьмись бдительная мисс Эллен, которая вдобавок к своему пансионному прошлому была еще фанатичной англопатриоткой. Она успела поймать конец фразы и немедленно вцепилась в Ауэра: «Что? Вы были несчастливы в Англии? Что это? Почему это?» И только им удалось спровадить старушку, как на смену ей пришла сестра, которая заявила, что хочет сию же секунду танцевать: «идемте же скорее вниз! ПапА ещё не приехал со службы, сделаем тур вальса». Но тут как раз звенит в передней колокольчик: а папа взял да и приехал. Разочарованная Зоя, оставшись с ними наверху, затевает разговор в своем вкусе: начинает сетовать, что нынешние молодые люди ушли, мол, в политику, говорят только о пользе для страны и не танцуют. «А вы интересуетесь политикой, Mr. Auer

      «Я? – переспрашивает тот. – Я вас уверяю, что если бы я чувствовал в себе гений Бисмарка, его ум и характер, я бы не задумался ни на секунду и поменял бы мое ремесло на его. Но таким, какой я есть, я предпочитаю ни во что не ввязываться, а заниматься на скрипке, учить учеников и только быть в курсе событий. Но что я ненавижу открыто – это праздных болтунов, которые пылкими фразами тревожат молодежь. Эти типы, к несчастью, стали очень многочисленны у нас в Венгрии после 1848. Они приносят самый настоящий вред. Когда я выбирал Россию в качестве страны, где развернется моя будущая деятельность, я с удовлетворением думал о том, как далеко отстоит Россия от остальной Европы в своей манере реагировать на многие вещи! Мне это нравится бесконечно! я – убежденный автократ (autocrate)».

      К сожалению, на этой сцене у балкона и разговоре о политике мемуары Надежды Евгеньевны прерываются. Она только успела записать отзыв о нашем герое мисс Эллен: «О, мистер Ауэр – очень, очень приятный молодой человек. Сейчас видно, что он долго жил в Англии!» Они знакомы уже почти год – но компаньонка выдает этот высший с ее точки зрения комплимент только сейчас. Почему – потому что только сейчас Ауэр в первый раз пришел к сестрам Пеликан домой. А это важный этап в ритуале ухаживания. Сначала быть представленными друг другу, встречаться «на нейтральной территории», потом следующий шаг – приблизиться к дому: Ауэр просит представить его самому генералу Пеликану, поскольку намерен начать регулярно посещать их «понедельники». Всё это Надежда Евгеньевна скрупулезно фиксирует – для них это знаковые вещи.

      То, что было дальше, известно отчасти со слов другой мемуаристки – частной ученицы Ауэра, некоей Александры Унковской, а в то время, о котором идет речь, еще Сашеньки Захарьиной.

      Судя по всему, дело было уже после Москвы, куда Надежду Евгеньевну отправили для отвлечения. Всё уже должно было быть улажено, иначе Ауэр не решился бы открыто объявить о предстоящей свадьбе. Впрочем, он и тут не обошелся без шутки.

      «Старшая, Зоя, была брюнетка, – пишет Сашенька Захарьина, – в полном смысле красавица, а Надя – блондинка, изящнейшее в мире существо. После одного вечера у Азанчевских мсье Ауэр сказал мне:

      – Саша, я хочу жениться на одной из прелестных барышень, которых вы знаете, но вы должны решить, на которой – на Зое или Наде?

      – На Наде, г-н Ауэр.

      – Я того же самого мнения, – ответил он и, когда бабушка вернулась, объявил ей: Мадам, я женюсь, мы только что решили с Сашей, что я возьму в жены Надин Пеликан, и я вас приглашаю на свадьбу». И через несколько месяцев и взволнованная Сашенька, и бабушка были на венчании гостями со стороны жениха.

      У Ауэра тоже есть воспоминания. «My long life in music». Интересно, что, несмотря на название «МОЯ долгая жизнь в музыке», он довольно мало пишет конкретно о себе. Акцент здесь следует делать не на «моя», а на «в музыке». Он пишет мемуары, чтобы рассказать об интересном. Если упоминает о себе, то коротко и, как бы это сказать, делает из себя что-то вроде канвы повествования, чтобы было понятно, где происходит дело или о каком времени идет речь. Он подробнейшим образом рассказывает о парижской премьере «Тангейзера», на которой присутствовал, или о том, что из себя представлял двор константинополького паши Абдул-Хамида, куда его однажды пригласили сыграть, с точки зрения европейца. Его мемуары – это не попытка посмотреться в зеркало, они обращены «наружу», не вовнутрь.

      Интересно, кстати, сравнить, как Лев Семенович (так его называли в России) и Надежда Евгеньевна пишут в своих воспоминаниях об одном и том же человеке. Например, хоть о Лешетицком – том самом, о которым мы успели не без удивления узнать, что он «заклятый враг Рубинштейна». Он в конце концов всё-таки приехал на тот вечер, и у мадам Ауэр он предстает чуть ли не монстром «avec son visage crispe, petillant de malice et d'intelligence» – «с этим своим сморщенным лицом, проникнутым умом и хитростью» – это она неодобрительно описывает, как тот подходит к только что выступившим певицам, чтобы поздравить их следующими словами: «Ах! Мои весталки!».

      При этом она противопоставляет Лешетицкого Ауэру («Ауэрини»), который принимает в «процессе» живейшее участие, стоит у рояля, переворачивает певицам ноты, едва ли не подпевает им, открыто выражает свое удовольствие и буквально лучится радостью. «Какой счастливый характер, – думает она в мемуарах, – какая богатая натура, готовая к восхищению и любованию всякой красотой!»  Не то что этот противный хитрый Лешетицкий со своими морщинами...

      Почитаем теперь самого Ауэра. Рассказывая о своих коллегах, профессорах петербургской консерватории, он касается и Лешетицкого тоже. «Лешетицкий <...> обладал откровенным, сердечным характером и чисто венской веселостью, ибо, хотя и поляк по происхождению, он провел свою молодость в столице Австрии. Он с чисто петербургским гостеприимством держал открытый дом...»

      Немножко другая картинка, не правда ли? Это вообще в характере Надежды Евгеньевны – создать из человека образ, часто карикатурный, и уже этот образ любить или не любить. Отсюда ее манера давать знакомым странные прозвища – иногда это раздражает даже верную подругу Рашель Гольдовскую. И, конечно, с ней часто бывает так, что она в пять минут влюбляется в новое лицо, а еще через пять – уже знать его не хочет.

      Даже из этих коротеньких отрывков понятно, что у супругов несколько разное отношение к жизни и людям. Собственно говоря, с трудом можно себе представить, а что же у них могло быть общего, кроме молодости. Но, кстати, если уж «выбирать между сестрами Пеликан», то Ауэр всё-таки «выбрал лучшее»: потому что Зоя, после того как сама вышла замуж и родила дочь, попала в нервную лечебницу («она несомненно сумасшедшая. Эротомания» – поджав губы, сообщит Рашель после визита к ней у себя в дневнике), и содержание сестры в этой лечебнице и забота о племяннице повисли на Надежде на долгие годы вперед.

      Они венчаются 23 мая 1874 года. Ей девятнадцать, ему двадцать девять. Он уже не просто «профессор», пусть даже и «первой степени». Он успел сделать важнейшие шаги на пути карьерного роста: во-первых, он сел концертмейстером в Мариинский театр («определен в ведомство Дирекции Императорских Театров артистом-скрипачом с жалованьем 1300 рублей в год»), а во-вторых, получил звание Солиста Его Величества. Напомню, что консерватория тогда – в подчинении РМО, любительской организации (хоть и под высочайшим покровительством), а вот служба в государственном Императорском театре, да еще на таком месте (должность солиста оркестра считалась важнейшей – достаточно сказать, что до Ауэра её занимал Венявский) – это едва ли не личное покровительство Самодержца, это значит, что ты устроен на годы вперед. Работа состояла в-основном в исполнении скрипичных соло в балетах. Оперы считались «вторым сортом», и скрипачей-солистов к ним не «привлекали».

      Звание Солиста Его Величества получено 20 марта 1874 года, через два месяца они женятся. Надо думать, что это явилось последним аргументом. Если до этого у генерала Пеликана были какие-то сомнения, то после он просто обязан был стать гораздо более благосклонен, хотя бы как верноподданный. И еще одна тонкость здесь есть. Известно, что Ауэр крестился. И именно тогда. Во-первых, лиц «иудейского вероисповедания» на службу в императорские театры вообще не принимали, а во-вторых, если бы он не перешел в какую-либо христианскую конфессию (принято считать, что в православие, но иногда возникают сомнения: чаще всего иноверцы переходили тогда в лютеранство), то законный брак был бы невозможен.

      К тому же существовала черта оседлости, за незаконное пребывание в столицах еврей мог быть этапирован на родину в кандалах. Конечно, самого Ауэра это не касалось и вряд ли коснулось бы. Но были в его окружении люди, которых это касалось непосредственно. Если его ученики получали право жительства по одному факту, что приняты в консерваторию (Рубинштейн внёс это специальным пунктом в её устав), то на их родителей эта «поблажка» не распространялась. Приходилось изощряться как только можно, тем более, что дворник обязан был отнести паспорт приехавшего в полицию для регистрации в 24 часа. Иначе – огромный штраф и куча неприятностей для домовладельца. За этим бдительно следили. Уезжаешь на дачу на три недели – паспорт дворнику. Возвращаешься в Петербург – паспорт дворнику. И не только иудеи. Паспорт Шаляпина, например, буквально пестрит этими полицейскими записями, благодаря чему мы имеем возможность отследить его перемещения... не было бы счастья, что называется.

      Думается, что Ауэр пошёл на перемену довольно легко. Косвенные признаки можно найти у Сашеньки Захарьиной:

      «Мою бабушку, очень религиозную, беспокоил вопрос, какого вероисповедания придерживается Ауэр. Однажды она не выдержала и прямо спросила его об этом.

      – La religion de l'humanite, Madame, – серьезно ответил он ей, тонко улыбнувшись, и бабушка покраснела до ушей».

      Религию человечности.

      Любопытная ситуация, вообще-то. А почему, собственно, это так интересует Сашенькину бабушку – настолько интересует, чтобы не выдержать и спросить «в лоб»? Ведь он всего лишь дает частные уроки ее внучке, к тому же под её личным постоянным присмотром (он еще совсем молод, и бабушка бдит). Какая разница, кто он по вероисповеданию. Нет, бабушку этот вопрос мучает. Что бы было, ответь он так же прямо, как она и спросила? Ему бы «отказали от дома»? Ну неужели уж прямо так... А если не это, то зачем тогда она спрашивала?

      Думается, что можно «перевести» это таким образом. Сашенькины воспоминания написаны с очевидной симпатией. И похоже, что бабушке Ауэр чисто по-человечески был очень приятен тоже (в другом месте Саша пишет, что в присутствии Ауэра бабушка «подтягивалась» и старалась говорить как можно умнее и изящнее). И если оказалось бы, что вероисповедание все-таки иудейское, как она, вероятно, подозревала, то это пошатнуло бы ее «картину мира».

      Но каков здесь Ауэр! Степенный дворянский дом, чистенькая бабушка в наколке (эти белые кружевные наколки тогда носили женщины «в годах») – а вопрос-то хамский, как мы нынче сказали бы (тогда это слово еще не было в ходу). Вопрос, на который самый логичный ответ – «а вам какое дело». А он умеет ответить так, чтобы и себя не уронить, и чтобы вопрошающая «покраснела до ушей».

      Хотелось бы вернуться к его словам о венгерской революции и «болтунах». Мы, получается, должны сделать вывод, что он ретроград и консерватор. Собственно говоря, почему бы и нет. Быть ретроградом – это ведь не преступление, но почему-то обидно так о нем думать, точно это что-то неприличное. А думается на самом деле вот что: даже из высказывания о «религии человечности» видно, что перед нами человек, для которого любой мир лучше любой ссоры. Что он должен был думать о революции? Что всё вернулось на круги своя, несмотря на пролитую кровь? А между тем до вполне мирных реформ оставалось каких-нибудь пять-шесть лет  (крепостное право существовало в Венгрии почти до того же времени, что и в России). И раздражение, с которым он отзывается о «болтунах», «увлекающих молодежь», говорит о многом.

      Нет, он скорее конформист. Воспринимает окружающее как данность, прекрасно в него вписывается – но не столько для того, чтобы получить выгоду, а для того, чтобы тут же стать по возможности неуязвимым, потому что его время ему нужно на занятия поинтереснее. Если уж он вынужден играть по каким-то правилам, то он по крайней мере предпочел бы, чтобы эти правила не менялись, ведь иначе ему придется выстраивать здание своей независимости заново.

      В его мемуарах много рассказывается о злоключениях евреев в Петербурге, но нигде не звучит открытого негодования. Государственный антисемитизм для него – как погода, как мороз, с которым ничего не сделаешь, но можно надеть шубу. Он, опять-таки, скорее расскажет о курьёзах (как папашу-Хейфеца пришлось тоже зачислить в консерваторию, например), или о случаях, поразивших его: однажды рано утром его подняли с постели – оказалось, что это пришли без приглашения Цимбалист с мамой: они всю ночь ходили по улице, потому что больше нигде маме в Петербурге было нельзя оставаться, и продрогли до костей (время было октябрьское, промозглое). Ауэр в шоке, особенно когда узнаёт, что эта ночь уже далеко не первая. И опять – никаких сетований, только нейтральное по тону указание, что после открытия Государственной думы ограничительные законы для евреев стали уже не так строго соблюдаться.

      И всё же, при всём при том, не хотелось бы, чтобы создалось впечатление, будто он был небожителем, витающим в эмпиреях. Не будем забывать, что он являлся фактически «самым главным скрипачом Петербурга». Раабен пишет, что «его отличало поразительное умение выводить учеников в люди». Как бы он это достигал, если бы не обладал знанием людей, умом и тактом, а главное – желанием это делать?

      После того, как Цимбалисты явились к нему тогда в пять утра, он вовсе не пустил дело на самотек – он сел и написал письмо начальнику петербургской полиции (всего интереснее замечание, которым он снабжает эту историю в своих мемуарах: «хотя лично я не был с ним знаком, они слишком часто менялись в течение 1904 года»). Мама Цимбалиста просила всего лишь о нескольких днях, и эти несколько дней были ей после письма предоставлены.

      А ради отца Эльмана он идет еще дальше: используя свои обширнейшие знакомства, добивается приема не у кого-нибудь, а у самого министра внутренних дел Плеве. Плеве принял Ауэра очень сухо, едва говорил и смотрел все время в свои бумаги, и тот вышел из его кабинета с ощущением полной неудачи. «Каково же было всеобщее удивление», когда недели через три Ауэру пришел по почте большой пакет, запечатанный казенной печатью. Пакет содержал разрешение для старшего Эльмана проживать в столице на время обучения сына.

      И это не говоря о более рядовых вещах – о том, что после того, как он в 1906 году ушел из театра «по старости» (ему был шестьдесят один год), место его занял кто? – правильно, один из его учеников. Сначала один, потом второй. То же самое и в консерватории: его ученики составляют большую часть преподавательского корпуса. И в квартете. И в оркестрах.

      А что же семья? Он был цельный человек. То же самое – нелюбовь к резким движениям и крутым переменам – заметна у него и в связи с его «тылом». Несмотря на то, что к 1900-м годам у них с Надеждой Евгеньевной все стало очень сложно, инициатива их разъезда исходила не от него.

      Поначалу всё складывалось весьма неплохо. Они съездили в свадебное путешествие (в Венгрию, к его родителям), а когда вернулись, наняли прекрасную квартиру и зажили на широкую ногу. С массой прислуги, зваными обедами и журфиксами по вторникам. У них бывал почти без преувеличения весь Петербург, от консерваторских профессоров до юристов, как Кони. У Надежды Евгеньевны дар привечать. У него – дар обаяния: он может в пять минут расположить к себе кого угодно, он как будто сам знает о себе, что он – хороший человек, а все остальные заражаются этой уверенностью.

      Но работает он всё больше и больше.

      К ученикам, к театру, к квартету РМО, о котором даже Кюи, по-кучкистски враждебный ко всему «немецко-консерваторскому» и как критик исключительно ядовитый, отзывался с искренним восторгом, добавляется еще дирижирование. И мало того, что он «просто» дирижирует концертами (например, "Пер Гюнт" был впервые исполнен в России именно под его управлением), он ещё принимает деятельное участие сначала в создании нового оркестра (специального оркестра РМО, потому что до этого РМО арендовало для своих концертов театральный оркестр), потом в управлении им.

      А это значит, что нужно не только дирижировать, а вести весь «менеджмент» – определять репертуар, доставать инструменты (арфу, например, приходилось специально просить в театре у Направника), приглашать солистов и вести с ними переговоры. И все это при том, что телефон тогда если и был, то только у царя. Переписка Ауэра, та, что хоть как-то сохранилась (потому что его личный архив остался брошенным в квартире в Петрограде и погиб, судя по всему), состоит на три четверти из записочек на кусочках бумаги величиной с визитную карточку к тому же Направнику, например, и с содержанием типа – жду вас вечером во столько-то. Наши sms-ки, только на бумаге.

      У супругов Ауэр родились подряд три дочери, а через некоторое время – еще одна. В приданое Надежда Евгеньевна получила имение в Самарской губернии, но отдыхать летом Ауэры предпочитают на Рижском взморье, в Дуббельне (сейчас Дубулты, Латвия) – у них там огромная собственная дача в сосновом бору. Гости не переводятся и в Дуббельне тоже, кроме того, даже на отдыхе Ауэр продолжает заниматься каждый день и дает концерты. Надежда Евгеньевна – «состоявшаяся» женщина, мать, хозяйка радушного дома, жена  незаурядного человека. Чего же ещё желать? Счастлива ли она?

      Рашель в дневнике даёт её  портрет, и описание их с Надеждой Евгеньевной случайного знакомства в поезде, которое привело к многолетней дружбе, поразительно напоминает сцену из «Анны Карениной». Многое, что сейчас известно об Ауэре, известно именно из дневников Рашели – именно на неё чаще всего ссылается Раабен в своей книге, когда нужно описать внешность, характер, привычки Льва Семеновича. Посмотрим же, как начиналась эта дружба. Как же выглядит бывшая влюбленная девочка через девятнадцать лет после венчания?

      «...Я только что вернулась из Тулы, – пишет увлечённая новым знакомством Рашель в декабре 1894. – Ехала с очень интересной дамой. В Туле было очень тяжело, и я, уезжая оттуда, мечтала, как о счастье, попасть в отдельное купе, чтобы хоть несколько часов молчать и ни на кого не смотреть. Но, как я ни просила носильщика и кондуктора, отдельного купе не оказалось, а то, в которое я попала, было занято очень элегантной дамой. Она встретила меня приветливой улыбкой и гостеприимным жестом руки в шведской перчатке показала мне на противоположный диван, точно приглашала расположиться на нем, не стесняясь ея присутствием. Я поблагодарила поклоном.

      …На крюке у двери покачивалось ее великолепное манто на красной шелковой подкладке. На столике между нашими диванами стоял огромный пук цветов, и во всем купе, вместо обычного противного вагонного запаха, пахло тонкими духами и пудрой, точно в будуаре. Я подумала: должно быть, актриса возвращается из турне с юга. 

      <...> Глаза наши встретились. Все ее лицо осветилось улыбкой, но я скорее спрятала свои глаза, чтобы она не вздумала заговорить. Так я от нее пряталась около часа. Но она всё-таки «одолела». И когда «лед был сломан» – мы обе, как встретившиеся после разлуки сестры, не могли наговориться. О чем только мы не говорили! О литературе, о, жизни, московском и петербургском обществе, о Париже, о скандинавских писателях. И о чем бы мы ни говорили, мы понимали друг друга с полуслова. Мне никогда ни с кем не было так по душе, так легко.

      <...> Когда мы подъезжали к Москве, я поблагодарила мадам Ауэр за наш «вагонный» роман, мы крепко поцеловались, она обещала приехать в Москву только для меня, звала меня в Петербург и сказала, что напишет мне, как только отдохнет от дороги, и что она никогда меня не забудет...

      Какое-то невероятное приключение в моей печальной жизни. Я – и такая «именинница» как мадам Ауэр, жена знаменитости, светская дама... «Что ей Гекуба»... И все-таки я благодарна судьбе за эти 6 часов. Я точно пожила в своей, родной стихии."

      7 января 1895. Получила прелестное письмо от мадам Ауэр. Как странно! В поезде она произвела на меня впечатление не только образованной, очень воспитанной, необыкновенно обаятельной женщины, но от всей ее манеры говорить и держаться, казалось мне, веяло той свободой, которая дается спокойной верой в себя. И вот, она мне пишет о себе как о слабой, робкой женщине, совершенно лишенной инициативы и воли... Она мечтает… о жизни где-нибудь на юге, в маленьком доме по соседству с каким-нибудь великим талантом, которому бы она могла «себя посвятить». <…> Странно! Вот муж мадам Ауэр знаменитый артист, если не единственный, то во всяком случае один из первых скрипачей в мире... Зачем же еще чего-то искать, когда все рядом? Она мне про него пишет: «он очень любопытен к женщинам»... не сладко, должно быть, ей жить в лучах этого великого таланта. <...> Любопытно поглядеть вблизи на этот союз. Я Ауэра знаю только по концертам. Изумительный скрипач. Небольшого роста, седой человек, с умным еврейским лицом и великолепными, черными глазами. Особенно хорошо он играет Баха, Моцарта, Бетховена...»

      Случай «поглядеть вблизи на этот союз» представится Рашели ещё не раз. Надежда Евгеньевна тут же пригласила её приехать летом к ним в Дуббельн, и она действительно приехала, жила рядом, каждый день обедала у них, бывала на ауэровских вечерах и всё увидела своими глазами. Много времени проводила с новой подругой, с удивлением и жалостью к Надежде Евгеньевне обнаружив себя в роли "жилетки" – уединяясь на верандах и в своей комнате по вечерам, Надежда Евгеньевна жалуется, жалуется и жалуется. Нет, она совсем не счастлива. Отчасти из-за того, что муж действительно «очень любопытен к женщинам» – но об этом свойстве своей натуры он предупредил её ещё перед свадьбой, выразив надежду, что она будет умницей и на многое закроет глаза (она была так влюблена, что пообещала)… кроме того, она, похоже, успела разочароваться в нём самом – скорее всего, просто устала «быть умницей».

      О любви к нему она говорит только в прошедшем времени. Вспоминает для Рашели свою мать – Надежде Евгеньевне кажется, что она повторяет её судьбу. Зоя Павловна Пеликан, урожденная Азанчевская, была и обликом и характером типичная «тургеневская девушка» и не могла простить мужу, генералу Пеликану, его многочисленных любовных похождений – поэтому и уехала с дочерьми за границу. Как видим, о чахотке здесь нет ни слова… Что касается самой Н.Е, то она за это время успела отдать своё сердце кое-кому ещё – и это каждый раз не «просто» мужчины, а тоже знаменитости, публичные персоны, люди, обладающие славой. Как видно, мечта «отдать себя какому-нибудь великому таланту» была глубинной, в её жизни определяющей. Один из этих людей – знаменитый тогда датский писатель, критик и публицист Георг Брандес, другой – адвокат Урусов, российский златоуст, на чьих речах дамы в публике падали в обморок.

      Сцены её романа с Урусовым, которые она пересказала Рашели, тоже до изумления напоминают «Анну Каренину». Ауэр сначала, занятый своими успехами, ничего не замечал, а потом, на каком-то вечере с участием Сарасате, наконец-то обратил внимание, что что-то происходит, и когда гости ушли, сказал жене, что он находит неприличным, когда она уделяет столько внимания одному из гостей, и что хозяйка должна быть одинаково любезна со всеми.

      Правда, потом всё было совсем не по-толстовски. Надежда Евгеньевна – не Каренина, она тут же и сказала Ауэру, что если она кем-то увлечена, то это всерьез. «Это всерьез? – спросил тот спокойно. – Тогда я предлагаю тебе подумать и выбрать, с кем ты хочешь остаться, со мной или с ним».

      Надежда Евгеньевна  тут же вызвала г-на Урусова запиской. Он приехал, и она сходу, без всякой подготовки, так прямо ему и сообщила, что объявила мужу об их связи и что он предлагает выбрать. «Что мне ему ответить?» И тут ее от души жалко. Знаменитый адвокат, всеобщий любимец, кумир толпы, он от такой неожиданности ужасно растерялся, принял бледный вид, почти что впал в кому... начал что-то лепетать, что у него жена, ребенок (а у меня трое, возразила та), что это сумасшествие, что он, в конце концов, никогда ничего не обещал...

      Через несколько дней Ауэр спросил, что же она решила. Она сказала, что остается. Тот кивнул: «я знал, что так будет». Но она была в таком горе, так убита, что от неимения никого, кому могла бы поведать об этом, избрала своим конфидентом... именно его, мужа. Три недели подряд она по вечерам рассказывала ему подробности. Он слушал, утешал, вытирал слёзы и, как человек, опытный «в этих делах», уверял ее, что ничего удивительного, что это всегда так бывает...

      Рашель была впечатлена этой историей и её финалом. «Он очень добр, похоже», – заметила она Надин после этого рассказа. «Oui, il est bon», – ответила та. Стоит отметить, что Рашель, если бы не эти рассказы и жалобы Надин на ветреность супруга, никогда бы ничего не заподозрила. «У себя дома Ауэр – милый, ласковый, внимательный муж, добрый, хотя и строговатый отец», – с заметным удивлением пишет она в дневнике. Любимицей его была младшая дочь, Мария, по домашнему прозвищу Муха. Ауэр в ней души не чаял, всё ей прощал, ловил каждое её слово и смеялся, едва она откроет рот («настоящий еврейский папаша», – не без ехидства напишет Рашель). Можно сделать вывод, что, несмотря на все приключения, браку Надежды Евгеньевны всерьёз ничто не угрожало.

      Представляется так, что после грустной юности, омраченной смертью матери, Надежда Евгеньевна привыкла к жизни на широкую ногу: Ауэр ее, что называется, «баловал», особенно поначалу. Если в шестнадцать лет Надин скептически относилась к «светской жизни» и давала себе обещание никуда не выезжать, кроме музыкальных вечеров, то в тридцать ее вечерами почти никогда нет дома – она «часто бывает в театрах». Девочки на няньках. У нее свой обширный круг знакомств (в который входили, между прочим, в разное время Владимир Соловьев, Анатоль Франс, Максимилиан Волошин). Кони, кстати, тоже «ее» гость, тогда как гости Ауэра – в большинстве своем музыканты. А в конце концов у нее появляется ещё один сорт «друзей».

      Дело в том, что Надежда Евгеньевна находилась все время в отчаянном финансовом кризисе. Читаешь ее письма – тысячи, которые она то и дело «достаёт» то там, то сям, и всё время в последнюю минуту перед неминуемым крахом, в письмах так и мелькают, а ведь это были нешуточные суммы для тех времен. Иногда это приводило в недоумение даже Рашель, у которой она, кстати, тоже брала деньги. У Надин всегда все должно быть самое лучшее, дорогое и изящное, все остальное – ниже ее достоинства. Поначалу Ауэру это, должно быть, нравилось, потом он это терпел, а в конце концов терпение, скорее всего, иссякло. Начинаются упреки, что она попросту эксплуатирует его труд (и, честно говоря, это довольно сильно похоже на правду: всё, что он зарабатывает – это действительно его труд). Она начинает влезать в долги, в которых потом боится ему признаться.

      И вот, еще задолго до их фактического развода, где-то в начале 1880-х Надежда Евгеньевна знакомится с человеком по имени Иван Станиславович Блиох. Это миллионер, разбогатевший на железнодорожных концессиях, а по совместительству еще писатель (на экономические темы) и вообще большая умница (достаточно сказать, что он был однажды выдвинут на Нобелевскую премию мира). Опять незаурядный человек, знаменитость. Иван Станиславович, хоть и был уже в возрасте, тут же влюбился. Насколько далеко всё зашло – трудно сейчас сказать и, честно говоря, не хочется слишком уж всматриваться. Похоже, впрочем, что все было вполне платонически.

      Блиох стал регулярно давать ей большие суммы денег «на жизнь». Чтобы сгладить неловкость ситуации, была придумана успокоительная теория, что это «в долг». Когда-нибудь Надежда Евгеньевна продаст свое имение под Самарой и всё вернет. Это «когда-нибудь» тянулось неопределенно долго, и получилось так, что имение она продала только после его смерти... и тогда на неё тут же накинулись его наследники, которых всё это ещё при жизни родителя раздражало неимоверно. Чем кончилось – неизвестно. Она говорит об этом сквозь зубы и вообще предпочитает от этой темы уходить.

      Ещё в самом начале этих странных «спонсорских» отношений случилось так, что об этом узнал Ауэр. Если к Урусову он отнесся снисходительно, то эта история возмутила его до глубины души, он был просто взбешён. Отношения их с женой значительно охладились, судя по осторожной интонации, с которой она об этом рассказывает. Она сожалеет... И с тех пор Ауэр, кажется, снял с себя некоторую часть моральных обязательств. Нет, он её содержал, как мы уже знаем, до конца своей жизни, но что касается «тысяч», говорил, что у него «нет средств платить долги его жены» и предоставлял это «друзьям».

      К двадцатипятилетию их брака взаимное напряжение достигло наивысшей точки. «Приехал Mr. Auer, – пишет Надежда Евгеньевна в письме к Рашели (именно так – мистером Ауэром – она, кстати, его и называет в своих письмах всё время). – Теперь каждый день тягостные объяснения и сцены». У нее ведь тоже есть, что ему «предъявить». Первые звоночки она стала получать довольно скоро после свадьбы, а потом такие ситуации, когда она по его просьбе вскрывает конверт (он ее просил об этом, когда уезжал в Дуббельн: должно прийти важное письмо от западного антрепренера) и вместо ожидаемого оттуда выпадает надушенный листок, начинающийся со слов «Mon Cheri! Твоя комната в Мариенбаде готова, в пяти минутах от меня...» – такие ситуации уже даже не вызывают у неё удивления, только привычную горечь. Впрочем, она все-таки поплачет над этим письмом… что было, то было. Об ауэровском «донжуанстве» упоминает даже академичный Раабен. Вскользь, как о чем-то понятном и извинительном. И еще несколько неуклюже оправдывает его «боккачиевской здоровой непосредственностью», свойственной, как он считает, нашему герою.

      Как бы то ни было, двадцатипятилетие брака они все-таки отпраздновали. В том году, 1899, они еще не разъехались окончательно, и ей приходится довольно мучительно изображать для гостей счастливую мать семейства. Слова, которыми она пишет об этом юбилее в письме к Рашель, поначалу кажутся чудовищными: «Скоро 23 мая, четверть века моего обращения в иудаизм», – и это при том, что он крестился, как мы помним.

      Надо представлять себе, кто такая Рашель. Понимание облегчается, когда узнаёшь, что она сама – тоже «бывшая еврейка» (крестившаяся, только по убеждению, а не из карьерных соображений), более того – видный деятель еврейской эмансипации, защитница угнетенных и глашатай национальных интересов. Писательница и драматург. К родному, еврейскому, у неё сложное отношение, смесь болезненной гордости и болезненной же жалости, временами нестерпимой. Во всяком случае, когда она хочет кого-нибудь выругать или над кем-то сыронизировать, она пишет «это типичный еврей».

      Ее дневники, которые она вела чуть ли не сорок лет подряд – настоящая «энциклопедия русской жизни» (поскольку одновременно она являлась еще и помещицей, хозяйкой имения Катино). О ком и о чем она только не рассказывает. О Толстом (очень много, и все по следам личного знакомства), о том же Соловьеве, чья кончина для обеих подруг – настоящее горе, о Кони, с которым тоже дружила и который часто бывал у нее в гостях, о революции 1905 года, которая происходила у нее на глазах в виде московской стрельбы, о японской войне. Она тоже была на приеме у министра внутренних дел и переписала в дневник весь свой диалог с ним. И о подруге Надин она тоже пишет много, та ей рассказывает почти «всё». Так что эта загадочная фраза об «обращении в иудаизм» – это просто эвфемизм, обращенный к понимающему человеку.

      22 декабря 1899 Рашель пишет: «От Надин печальныя письма. По-видимому, она хочет окончательно разъехаться с мужем. Как-то это не вяжется с ее философией взаимной супружеской терпимости. Как она устроится при своей привычке к роскоши, к тратам без счета...» И дальше, в январе: «Надин хочет "переселяться". При её отношении к Ауэру этот разрыв на старости лет мне не ясен. Ведь у нее и с дочерьми нет настоящих отношений».

      Остается только вспомнить, что к тому времени у Надежды Евгеньевны вообще не осталось близких родственников. Родители умерли, одна сестра в больнице, вторая скончалась недавно от дифтерии, заразившись от собственного ребенка. Надежда Евгеньевна может поехать либо к старшей дочери Зое, которая уже была четыре года как замужем и жила в имении мужа Колышеве, либо решиться на полную самостоятельность.

      Она выбрала второе. У Зои она будет только бывать время от времени, а жить предпочтет в Париже и захватит туда двух младших дочерей. Там они будут учиться пению (у Дезирэ Арто, той самой, на которой когда-то едва не женился Чайковский) и познакомятся с молодым Волошиным – он немедленно влюбится в Муху. Одновременно Ауэр в Петербурге переезжает на другую квартиру, и с тех пор он уже никогда не будет жить ни с женой, ни с дочерьми. Можно сказать, что семья успешно развалилась.

      К сорока пяти годам у Надежды Евгеньевны стало потихоньку сдавать здоровье. Она постоянно жалуется то на головную боль, то на колени, из-за которых почти не выходит (артрит?), но самое главное - она стала чувствовать, что, как отец, медленно глохнет...

      Последние годы существования семейного гнезда (когда оно еще существовало) протекли на Крюковом канале, угол Торговой улицы (теперешней Союза Печатников), дом 7, квартира 6. Ауэры переехали туда 1 июля 1896, хотя до этого предпочитали жить где-нибудь в районе Невского. Почему? А потому что наконец-то отстроено новое здание консерватории на Театральной площади (до этого консерватория помещалась тоже на Театральной, только улице – нынешней Зодчего Росси), и теперь все ауэровские «работы» – в пяти, нет, в трех минутах ходьбы от дома. Скорее всего, он был доволен, а вот жена... «Представь в тесноте Крюкаши восемь человек, да еще гости», – жалуется она в письме. Крюкаша – это прозвище, которое она дала своему дому. Представляется иногда, что она была действительно странной женщиной, очень своеобразной, «терпкой» на вкус, если можно так выразиться. Но если отношения уже почти совсем разладились, то, наверно, любая квартира покажется тесной.

      И вот последнее решительное объяснение, принято решение разъехаться. Но пока всё утрясается, пока идут сборы, пока Надежда Евгеньевна пытается лечить начинающуюся глухоту у доктора Полякова, проходит еще несколько месяцев. Ауэр говорит ей, что присмотрел другую квартиру, и осторожно, заметно смущаясь, спрашивает у жены, что она об этом думает. Что это за квартира, ей уже известно: на той же лестничной площадке, дверь в дверь, живет некая особа, отношения которой с Ауэром так открыты, что «об этом говорит весь город». Надежда Евгеньевна пожимает плечами: какое это теперь имеет для нее значение. Но все же говорит Ауэру, что если эта квартира будет снята, то взрослые дочери уже не смогут жить там с ним: неприлично. «Я сам об этом думал. Хорошо, я откажусь».

      Что это за «особа», на сегодня ещё не установлено. Рискнём все же предположить, что это и была его будущая вторая жена, пианистка Ванда Штерн, которая часто аккомпанировала ученикам в его классе. Как видно, его интерес с годами все же переместился от девушек, которые «не музицируют», к другим, с которыми можно говорить на одном профессиональном языке. Ванда, конечно, намного моложе и самого Ауэра, и Надежды Евгеньевны. Поженятся они только в 1924, уже в Штатах, когда у Ауэра начнутся некие проблемы из-за «незаконного сожительства»: в пуританской Америке такого не терпят. Похожие неприятности были, например, у Горького (ему пришлось вообще уехать из страны), у Шаляпина (которому нельзя было приехать туда на гастроли, и пришлось тоже в срочном порядке разводиться с женой, оставшейся в России).

      И всё-таки он снял в конце концов именно эту квартиру. Английский проспект, 26, угол Офицерской (Декабристов). А девочки... они действительно там никогда не жили, только приезжали обедать. Но к тому времени у выросших дочерей началась своя жизнь, тоже достаточно бурная.

      Старшая, Зоя, как мы уже знаем, была замужем, успела родить двух сыновей и жила в имении Колышево, в Калужской губернии. Вторая дочь, Надежда, пианистка, к моменту родительского разъезда как раз заканчивала консерваторию у Малоземовой (той самой). И тут разразился скандал. «Mr. Auer'у сказали, что Надя скомпрометировала себя с одним из его учеников», – пишет Надин Рашели. Это некий Борис Лифшиц. Ему двадцать один, Наде – семнадцать. Пристыжённые, они сообщают родителям, что готовы пожениться, но не тут-то было: Ауэр категорически против. Но против не самого намерения, он протестует против его осуществления «прямо сейчас». Он считает, что это было бы плохо как для Нади – жених из бедной семьи, так и для самого Бориса – ему надо заниматься карьерой, он талантливый скрипач, а женитьба, считает Ауэр, «подрежет ему крылья (lui coupera les ailles)». Отец начинает искать способы, чтобы удалить дочь из Петербурга. В разные концы страны, где только есть музыкальные училища или классы, приходят ауэровским знакомым письма (а знакомые у него – пол музыкальной России): под благовидным предлогом неладов со здоровьем, он просит дать его дочери место преподавателя музыки или аккомпаниатора. Место находится в Тамбове, и очень хорошее место, в институте для девочек (и жить можно прямо в самом институте, на преподавательской квартире, и присмотр за семнадцатилетней негодницей будет). Грустная Надя собирает чемоданы.

      Но это не конец истории. Через пару лет, когда мать будет жить в Париже, они появятся там, Надя и Борис. Они по-прежнему влюблены («он хороший скромный мальчик, – пишет Надежда Евгеньевна Рашели, – и, кажется, любит ее от всей души»). В России им пожениться нельзя: она православная, он иудей. И Ауэр по-прежнему относится к этой идее довольно кисло. Но мать на их стороне, более того, мысль, что хоть что-то хоть когда-то может получиться не по-ауэровски, что ему можно «натянуть нос», приводит ее в восторг. С ее благословения они отправляются в парижскую мэрию, но возвращаются обескураженные: то ли не хватает каких-то бумаг, то ли Франция тоже против таких браков. Остается Германия... Причем тут есть одна хитрая задумка: когда брак зарегистрируют, они собираются всем сказать, что венчаны, а Борис крещен, и только старые родители Бориса, для которых известие о его крещении было бы настоящим ударом, будут знать, что это неправда. А потом Надя поможет ему в крещении без спешки. Они не собираются возвращаться в Россию раньше, чем через два года. Для жизни же за границей – «гражданского» брака достаточно.

      «Если уж необходим обман, – комментирует Надежда Евгеньевна в письме, – обман, который, в конечном счете, никого не касается, кроме них двоих, то тем лучше обмануть свет и утихомирить Ауэра, для которого они будут по-настоящему и красиво ("bel") женаты». Логика этого соображения представляется не совсем понятной, но вот такая она у нас, Надежда Евгеньевна... При этом она выражает опасение, что Борис все-таки навлечет на себя ауэровскую немилость, «а это может быть для него очень вредно, тогда как благосклонность Ауэра весьма могла бы ему помочь». Рашель утешает: никуда он не денется, Ауэр. Как только они поженятся, ему ничего не останется, как примириться.

      И так оно и получается. Они возвращаются в Россию, как и собирались, через пару лет. Ни о каких скандалах больше нет упоминаний. Борис получает место в Московской консерватории, дает концерты. Думается, что место это он получил по рекомандации именно Ауэра – потому что а кого же ещё… Для своей артистической деятельности от избирает благозвучный псевдоним: Сибор. Под таким именем мы его и знаем – Борис Сибор, один из родоначальников, как принято считать, современной московской школы.

      Вообще тон по отношению к Ауэру в письмах подруг очень неприятный, почти всё время иронический. «Это скрипка открыла перед ним все двери, даже самые заветные», – ревниво указывает Надежда Евгеньевна. «Mr. Auer, как всегда, «first rate», – она же, ехидно, уже после «развода», прочитав в газетах во время своей жизни во Франции об очередных его триумфах. «Если бы я разделяла образ мыслей мистера Ауэра, то я, конечно, до сих пор была бы в блестящем положении его единственной и законной супруги», – она же, в раздражении, после очередного финансового затруднения, в которое оказалась замешана и Рашель.

      Рашель, конечно, смотрит на всё глазами беспрестанно жалующейся Надин, но и сама она Ауэра терпеть не может, уже давно, с тех самых пор, когда они только познакомились: он ещё в Дуббельне показался ей слишком «плебеем», недостойным аристократичной Надежды Евгеньевны, и, конечно, слишком уж «евреем». Можно не верить глазам, когда это читаешь, но это так. И ноздри-то у него «жадные», и зубы чересчур белые... Какими только эпитетами она его не обклеивает в своем дневнике. «Эгоист» среди них самый мягкий. Что только не ставится ему в вину: ехал с дочерьми в Россию из Дюссельдорфа, на границе сам пересел в курьерский до Петербурга, а дочери, которые собирались в Колышево, еле-еле, «с невозможными поездами», в два дня дотащились до Москвы, гневно пересказывает Рашель в дневнике. Вывод: эгоист, о детях не думает.

      А вот и ещё один радостный рассказ (19 июня 1903, Надежда Евгеньевна, не живущая с мужем уже более трех лет, гостит у Рашели в Москве): «Вчера, когда мы с Марком Миронычем были в Останкине, – пишет Гольдовская, – к нам в Петровские линии подкатил Лев Семенович Ауэр – с вещами (подчеркнуто). Федор помог ему нести чемодан и только перед дверью нашей квартиры заявил, что дома, кроме Надежды Евгеньевны Ауэр – никого нет. Тут Ауэр засуетился, замахал руками, закричал: «Не надо! Швэцар, клядить назад вэщи!» – и уехал. Федор, докладывая мне об этом, заметил смеясь: «Страсть испугался старичок!» Это описание Рашель, подчеркнув жирной чертой слово "старичок", завершает торжествующим выводом: «oh, le nеant de la gloire en ce bas monde!» (о, ничтожество славы в этом низком мире!)

      Насчет славы стоит поподробнее. Какой там у нас год? 1903, ага. У Ауэра уже учится Иосиф Ахрон, первый из обоймы вундеркиндов. Он производит сенсацию, такую, что его, мальчика из черты оседлости, приглашают во дворец играть перед императрицей. На подходе Эльман и Цимбалист. Но, помимо вундеркиндов, Ауэр уже создал школу, ту самую школу, плодами которой мы питаемся до сих пор: в любом сколько-нибудь крупном городе работал хоть один его ученик, среди его выпускников несколько заметных скрипачей-солистов, и у него к этому времени уже были скрипичные "внуки". Он на пороге своих выдающихся достижений. Его педагогическое мастерство еще немного, и вот-вот достигнет своего настоящего, почти мистического уровня, описанного годы спустя Павлом Стасевичем. У Павла есть друг-американец, который берет уже у очень пожилого Ауэра в Штатах частные уроки. «Он ничего не делает», – жалуется американец после первого занятия. «Он ничего не делает, – продолжает утверждать он две недели спустя, – но я абсолютно уверен, что играю теперь много лучше»… Тогда, в 1900-х, Ауэр нарасхват, он нужен всем. «Я веду существование заслуженного профессора с приемами и консультациями музыкальной молодежи, с учениками в консерватории и утомительной корреспонденцией», – пишет он дочери в письме. Кроме этого, он ведь и сам ещё активно концертирует и дирижирует, и он всё ещё играет в Мариинском театре соло в балетах, с громадным успехом, несмотря на свои шестьдесят, «собирая» на себя поклонников своего звука со всего Петербурга. Но нашим двум женщинам до всего этого нет дела. Как тут не вспомнить про пророка в отечестве или про то, что для камердинера нет великого человека...

      Впрочем, спасибо Рашели хотя бы за то, что до нас из ее дневника дошел его живой голос, его акцент в русском языке. Вероятно, кстати, что акцент преувеличен, для пущей карикатурности и выразительности. Ауэр редко пишет письма по-русски, но, когда пишет, язык в них вполне приличный, разве только неловкий слегка.

      После фактического развода Надежда Евгеньевна ещё некоторое время пыталась жить не только за границей, но и в России – то у старшей дочери в Колышево, то в Крыму, но с дочерьми отношения складывались у неё неважно (иначе и быть не может, они слишком похожи на отца – так считает Рашель), и она уезжает за границу на несколько лет, живёт в маленькой деревне во Франции, раз в год встречаясь с Ауэром в Париже – он, верный слову, продолжает её содержать и на этих встречах передаёт ей деньги. Так проходит около четырех лет, после чего она возвращается в Петербург, где снимает комнату в каком-то пансионе.

      К этому времени тон её писем становится гораздо более мирным. Раздражение ушло, и она даже сообщает Рашели, что время от времени они с Ауэром обедают вместе. И когда у него невралгия или бронхит, то Рашель тоже об этом узнает. Август 1914 года… Ауэр, который в это время находился на своих ежегодных летних мастер-классах в Лошвице, близ Дрездена, подвергнут, как русский подданный, домашнему аресту, для него действует комендантский час, обратно в Россию его не выпускают, почтовое сообщение между двумя странами не работает. «От Mr.Auera никаких вестей», – коротко пишет в письме Надежда Евгеньевна. В конце концов он через знакомых даёт знать о себе старшей дочери. Обратно в Петербург он сумел попасть только к октябрю – в Германии был организован специальный «русский поезд», который отвёз в Швецию тех, кто не хотел оставаться под надзором полиции до конца войны. Из Швеции можно было попасть в Финляндию, а оттуда в Петербург. Два месяца спустя этим же маршрутом – Германия-Швеция-Финляндия – воспользовался юный Хейфец с сестрами и родителями. Их вообще не хотели выпускать из Лошвица, потому что старший Хейфец не достиг ещё 45 лет и был, следовательно, российским военнообязанным. Поезда уже ходили гораздо хуже, и Хейфецам пришлось ехать по заснеженной Финляндии в санях.

      Ауэр, как известно, покинул Россию летом 1917. Свои летние мастерклассы он теперь проводил в Норвегии. Оттуда же осенью 1917 он уехал пароходом в Америку. Раабен в 1962 ему за это сдержанно пеняет, оправдывая, впрочем, его тем, что ученики для него были главнее семьи. Но ведь семьи-то уже не было как таковой… У дочерей, кроме Зои, есть мужья... Да и чем бы он мог помочь им, вернись он в Россию? Единственное, что он умеет – играть на скрипке и преподавать. А консерватория осенью 1917 толком так и не открылась, он специально тянул в Норвегии время, ждал. Ничего. К тому же он давно планировал оставить Петербург и поселиться навсегда в Лошвице Но в Германии все еще идет война, и он выбирает Америку.

      Что происходит с родными в России, он, скорее всего, долгое время не имеет понятия. А происходит – ничего хорошего. Сиборы съездили от революции в Крым, где от какой-то заразы умерла у них одна из дочерей. Муха то ли в Колышеве, то ли уже в Калуге; жить там становится невозможно, она перебирается в Москву к сестре. Зоя и её младший сын Миша (старшие сыновья давно выросли и поступили в гвардейские полки, потом оба эмигрировали) с потоком беженцев оказываются в 1918 в Константинополе. Зоя, ей уже за сорок, помогает ухаживать за больными в русском госпитале, заражается тифом и умирает. Миша Ауэр потом рассказывал, что сам, руками, закапывал тело матери в турецком песке. Тринадцатилетний мальчик, один в чужой стране. Он начинает бродяжничать и каким-то образом попадает в Италию, где на него по чудесному, не иначе, стечению обстоятельств натыкается бывшая ауэровская ученица. Она отводит его в русское посольство (до посольств большевики еще не добрались), те связываются с Ауэром из-за океана, и Миша отправляется в Америку.

      Миша Ауэр – известный голливудский актёр. В биографических справках часто встречается слово «adopt», которое непонятно, как толковать – то ли Ауэр внука в прямом смысле усыновил, то ли просто «принял в семью» и вырастил. Поначалу Ауэр поощрял его заниматься музыкой, и Миша, добрый мальчик, чтобы порадовать деда, поступает в какое-то музыкальное заведение в Нью-Йорке, но потом начинает чувствовать склонность к лицедейству. Опять-таки Ауэр – кто же еще – через знакомых устраивает ему дебют в кино. Его комическое амплуа было «mad russian». Он был довольно похож на деда внешностью, во-первых, и темпераментом, во-вторых (женат был не два, а целых четыре раза). Внучка его (Миши) живет сейчас в Нью-Йорке и имеет дочь, которая учится играть на скрипке.

      Мы почти не касались самого главного – того, как Ауэр преподавал. Во-первых, никто уже действительно ничего не знает, во-вторых, это святое, а о святом лучше всего помалкивать, и можно только предположить по намекам, что он каким-то образом схватывал в учениках самую сущность их музыкантской и человеческой личности – ту, что уникальна и не похожа ни на кого, ту, по которой каждого, говорят, узнает в раю Бог в своё время, и потом делал так, чтобы все её увидели.

      Хейфец, совершенный (почти всегда) и чем-то надчеловеческий, его игра оглушает и обездвиживает, как взгляд василиска… но иногда в нем точно приоткрывается что-то глубоко личное, нежное, трепетное – достаточно послушать «Мелодию» из "Орфея" Глюка. Эльман, звуковой эстет, творец пряного, пестро-пастельного, ренуаровского мира, полномочный посол fin du siecle в безумном двадцатом веке… Полякин в концерте Мендельсона – чтобы так это играть в Москве в 1936 году, нужно было быть очень серьезным, наивным и искренним и честно верить в добро и справедливость – иначе невозможно так самообнажаться…

      И всё это сделал он, пожилой человек «с умным еврейским лицом», он научил их всех не столько играть на скрипке (гениально одаренные, они этому, думается, и без него как-нибудь научились бы), сколько быть собой, позволил им это и благословил. Вот и всё…«The most fantastic moments of my career were not my concerts, but when I was studying with Auer», – «самые фантастические моменты в моей карьере связаны вовсе не с концертами, а с учёбой у Ауэра», – говорил Мильштейн на склоне лет, Мильштейн, который и проучился-то у него какой-нибудь год.

      В одном из московских оркестров в комплекте Шестой симфонии Чайковского есть партия пятого пульта альтов – на ней, единственной во всей библиотеке, стоит фиолетовый овальный штампик с пятью буквами внутри: «Ауэръ». Как она попала в оркестр – бог весть. Руками можно потрогать...

Литература

1.      Л. Ауэр. Моя долгая жизнь в музыке (СПб, Композитор, 2003)

2.      Н.Е. Ауэр. Встречи (рукопись, РГАЛИ, ф.701)

3.      Н.Е. Ауэр. Письма Р. Хин-Гольдовской (РГАЛИ, ф.128, ед.хр. 51-61)

4.      Г. Копытова. Яша Хейфец в России (СПб, Композитор, 2006)

5.      Л. Раабен. Ауэр (Ленинград, Гос.Муз.Изд-во, 1962)

6.      А. Унковская. Мои воспоминания (Журнал «Вопросы теософии», 1916)

7.      Р. Хин-Гольдовская. Дневник (рукопись, РГАЛИ, ф.128, ед.хр.85)

8.      Richard Dyer. Advice from a master violinist («The Boston Globe», 11.29.1987)

 

 

 

 

.